Эротические рассказы - банька. Эротические рассказы - банька История реальна

Банька
Всю свою жизнь я провел в столице, лишь изредка выезжая с семьей на дачу, в деревню. О прелестях сельского бытия я знал немного. Хозяйка, у которой мы снимали дом в тверской деревне по Петербургскому шоссе, была крепкой русской женщиной - из тех, про которых писал Некрасов. Муж ее неделями не просыхал, она его за это нещадно била огромными гладкими и блестящими от регулярных упражнений с коровьим выменем руками, теми же, что вечерами в баньке у Волги гнала для него самогон. Весь двор и хозяйство держались на этой здоровой русской крестьянке и двух ее сыновьях - 19 и 14 лет. Мы жили у нее втроем - я, моя жена и наша дочь. Жена, опасаясь за дочь, неодобрительно посматривала на двух ее парней - младшего Павла и старшего Николая, недоумевая при этом, как от такого дрянного семени росли эти молодцы. И тот и другой были уже вполне оформившимися мужчинами, с нежной золотой порослью вокруг губ. Листая свежую почту, которую доставляли курьером из закрытого института, где я работал заместителем директора, я лежал часами под сенным навесом, наблюдая за, как мне казалось, нехитрой сельской жизнью.

Жена с дочерью бродили по лесу, загорали у реки. Мне же хватало работы - я писал статью для научного журнала. Курьер, женоподобный юноша, появлялся через день. Я забирал у него бумаги, ограничиваясь скупыми приветствиями, но он обычно задерживался, о чем-то долго кокетничая с хозяйскими детьми. Из-под уютного навеса я смотрел вокруг в легком томлении, наслаждаясь миром. И все больше отвлекался, наблюдая за Павлом и Николаем. Был июль, средолетье* Межень - говорила хозяйка. С утра до позднего вечера вся семья была на сенокосе, каждый час к дому подъезжала груженая сеном телега. Николай, что постарше, умело правил тяжеловозом с вершины стога, а младший ездил на Резвом, такая у коня была кличка, без седла. Загорелые, серебряные от сенной пыли, блестящие от пота, капельки которого разлетались сквозь солнечные лучи, разноцветными брызгами, они казались мне героями античной мифологии. Я так и называл их в шутку - Гермес и Меркурий. Мать их интересовалась у меня о происхождении незнакомых для сельской речи имен. И, услышав, что владельцы их некогда служили богам, взяла шутливую привычку созывать ими своих парней к вечернему столу. Так и пошло по деревне - Гермес, Меркурий* Наблюдая за их работой, я все больше задерживался на всяких мелких подробностях, дотошно изучив все хитрости их монотонного труда, который, впрочем, не был им в тягость. До меня постоянно доносились полудетские-полумужские голоса, легкий мат - не в надрыв, а так - в сердечном русском разговоре, непонятные мне сальные шуточки, которые я про себя списывал на "переходный" возраст. А переходный возраст постоянно выдавало волнение в промежности. С легкостью они перекидывали сено с телеги под соседний с моим укрывищем навес. От физического труда напрягались все их члены. Широких суконных штанов словно и не было, зато их сильное возбуждение было на виду. От того, мне казалось, они работали с еще большим удовольствием. Мне даже как-то становилось жаль, что они еще не знают более легких способов возбуждения. Но я ошибался* Заканчивая работу, они шумно заваливались под соседний навес и отдыхали.

За редкой стенкой слышалась какая-то возня, визг, к которому я стал прислушиваться. И вскоре обнаружил в нем присутствие интонаций, знакомых по фильмам Кадино. Их привозил из командировок знакомый дипломат. Я имел гомосексуальный опыт - в армии, в многомесячных геологических экспедициях в молодости, да и с дипломатом мы не устраивали молчаливых кинопросмотров. Любопытство взяло свое, и, отыскав в сене, желанную щелку, я прильнул к ней. Мои Гермес и Меркурий лежали обнаженные, грудь младшего оказалась прямо у меня перед глазами: так, что я видел и слышал биение его сердца. - А где же старший? - подумал я и в это же мгновение увидел его ягодицы. Несложно было догадаться, что они загорают обнаженными. Павел сосал член своего брата. Я возбудился настолько, что, расстегнув шорты, стал рукой помогать себе, испытывая неожиданное удовольствие. Поначалу я даже испугался величины своего напряженного органа: чуть изогнутый в право, с багрово красной головкой, он напомнил мне плоды южноафриканского дерева "Бэн-гуали", которыми в одной из последних экспедиций мы пугали слабую половину отряда. Слабую четверть отряда - потому что на двенадцать крепких русских мужиков приходилось всего две женщины, одна из которых, известная эмансипе, уже не подходила для секса. Меня взбудоражили приятные впечатления о ночах в дешевой южноафриканской гостинице, где в ожиданиях проводника, я и двое моих сотрудников изощрялись в приемах искусственного возбуждения друг друга. Славик, недавний студент университета, принятый мною на работу по протекции отца, откосившего его армии, тогда проявил неожиданную слабость к нашим инструментам. Он делал фелляцию, как опытная французская проститутка, удивляя меня глубиной своей глотки, в которой каким-то образом мог уместиться мой чуть больше среднего размера половой орган. Эти воспоминания будоражили меня больше, чем увиденное за перегородкой сенного навеса, отчего я вскоре обильно кончил. Кто скажет, почему все семяизвержения заканчиваются так банально, почему наслаждение так скоротечно? Вот, кажется, удерживаешь его, свое наслаждение, в своих руках.

Но вот оно, в самый пик своего торжествования, когда, кажется, весь ты, все твое существо собирается в твоих нежных ладонях, игриво выскальзывает из приятного капкана, разбрызгивая вокруг струи горячей жидкости. В это мгновение ты уже не способен совладать с ним - теперь не ты, а оно заключает тебя в сладостную тюрьму бездонного наслаждения. А потом минутное забытье, и возвращение в остывающую реальность. Мои деревенские Гермес и Меркурий, закончив свои детские шалости, что-то бурно обсуждая, выскочили из под навеса, направились запрягать Резвого. Я стал приглядываться к ним еще с большим вниманием. Между двумя братьями явно существовало что-то большее, чем только кровная связь. Какая-то особая нежность обращала на себе внимание, когда Николай подсаживал младшего Павла на лошадь, когда из его курчавых пепельных волос он осторожно вынимал сенной сор, когда с улыбкой поправлял сползающие с талии и обнажающие перси ягодиц просторные суконные брюки... Близился вечер. Провожая взглядом отъезжающую

телегу на фоне закатывающегося за далекий лес солнечного диска, я вдруг представил себе древнегреческую колесницу, и Гермеса с Меркурием - свиту, сопровождающую громовержца. Телега медленно спускалась к реке, лошадь была не видна за высокой травой, и только младший Павел - мой воображаемый Гермес в своих золотых крылатых сандалиях парил у земли. Вскоре жена с дочерью вернулись с реки. Вечер прошел в мелкой суете, утихшей около полуночи. В поисках деревенской экзотики мы улеглись спать на верхнем сеновале, внизу под сеном в хлеву хозяйка еще долго доила коров. Я затащил лестницу под крышу и расположился у дверцы. За что я люблю эти летние ночи - так это за звезды. В это время в Средней России темнеет поздно. Ярко-красный диск луны долго весит у горизонта и медленно поднимается, постепенно засветляя звезды. Но сегодня не они и не чарующий пейзаж - Волга с лунной дорожкой - были причиной моей бессонницы. Я думал о хозяйских детях, я наблюдал за ними. По течению до Твери Волга быстринами спускается с Валдайских гор, плутая меж многочисленных холмов, изредка замедляя свой ход.

И здесь был такой омут, хорошо видный в бинокль с возвышения сеновала. Туда и направились искупаться перед сном Павел и Николай. Как мне и хотелось, как я внутренне и предполагал, купались они обнаженными, как и днем - не скупились на возбуждающие прикосновения. Сейчас, из своего укрытия, я мог, не стесняясь, любоваться их сложением. Оба они были в том возрасте, когда сквозь мягкие юношеские черты все сильнее проступает грубое мужское содержание. Эта неуловимая текучесть, которая вскоре будет утрачена навсегда, очень привлекает мужчин в молодых мужчинах. Оставаясь по своей природе эгоистами, мы любим в них ту часть самих себя, которую нещадно смывает ход времени, мы любим ту нежность, которую следуя общепринятым законам, уничтожаем в себе.Я наблюдал, я любовался их еще резкими чувственными движениями, но уже мужской хладнокровной осанкой, но более всего правильностью линий, слагающих их тела. Все это доставляло мне удовольствие иного рода, чем то, что я испытал сегодня днем. Какое-то новое чувство поселилось во мне: рука с биноклем дрожала, дыхание стало отрывистым, в груди возникло приятное тепло, жар, огонь, жжение. На мгновение я ушел в себя, а очнувшись, почувствовал горячую влагу в промежности.Мои Гермес и Меркурий уже возвращались и, проходя мимо сеновала, пожелали спокойной ночи. Мне показалось, что какая-то новая интонация прозвучала для меня в их голосах. Уснул я сразу, а проснувшись уже к полудню, как и вчера, обнаружил записку от дочери и жены, отправившихся на весь день к реке зарабатывать сочинский загар, который я им не мог обеспечить этим летом, вынужденный руководить институтом. Позавтракав и пообедав, я вновь расположился под сенным навесом с какими-то документами, но не они интересовали меня. Я терпеливо ждал скрипа телеги, распаляя себя воспоминаниями о вчерашнем. Я ловил себя на запретных мыслях о том, что мне хотелось бы прикоснуться к их телам, мне хотелось сделать с ними то же, что они сделали с собой. Я был одержим и не стыдился даже мысли о том, как мог бы ласкать их члены, касаться их свежих губ, пахнущих парным молоком, вдыхать запах луговых трав, смешавшийся с терпким ароматом их тел.

Я был пьян от мыслей о возможности лишь прикоснуться к одному из них. Я был смущен необходимостью по привычке поприветствовать их за руку - за мягкую младенческую руку, которая, может быть, мгновение назад касалась их юных чресел. Но предрассудки отступили перед одним желанием обладать, иметь возможность прижать это тело к себе, к своим губам, принять его в себя. Я готов был излиться, как услышал, увидел приближавшуюся телегу и моих юных соблазнителей, вид которых протрезвил меня. Не знаю, почему я так расчувствовался, - их красотой можно было восторгаться и рассудочно. Делая вид, что занят бумагами, я внимательно наблюдал за тем, как они разгружали сено. А когда удалились на отдых в соседний навес, в трепетном ожидании прижался к щели в стене. В начале все повторилось как и вчера, хотя меня тревожило чувство, что мой Гермес и Меркурий сегодня как бы очень просто доступны мне, они словно демонстрировали мне все свои достоинства. Младший брат сосал у старшего, который прижимался к стенке так, что вот-вот я мог достать до нежной кожи его ягодиц рукой, губами. И я не выдержал, все это время возбуждая себя руками, я коснулся языком его нежной кожи. Но ничего не произошло - они продолжали любить друг друга. Продолжил и я. Когда все закончилось, я, отдыхая, корил себя за неосмотрительность моего поступка, поглядывая в щель на притягательные тела братьев. Но это было еще не все. В доске, разделяющей навес, была большая округлая дыра - от вывалившегося сука. В нее кто-то из братьев и просунул свой половой орган - я не мог отказаться от мучавшего меня желания. До сих пор у меня сосали, брали в рот, но я сам никогда не позволял делать этого, считая подобное ниже своего достоинства, но как я ошибался. Те впечатления, которые мне пришлось испытать, трудно описывать. Я коснулся губами мягкой остывающей после недавней эрекции плоти, почувствовав едва уловимый запах детства, в котором перемешиваются и радость, и горечь былого. Удивительно нежное создание стало расти у меня внутри, подниматься, заполняя меня. Я стал бороться с этим вселившимся в меня существом языком, я стал умолять его не входить в меня, лаская.

Но оно рвалось внутрь упрямо и дерзко, погружаясь глубже и глубже. И излилось в меня. Я думал, что это все. Но нет. Второй, совсем маленький, уже успокоившийся член показался в дырке. Я, слово в наркотическом опьянении, вобрал его в себя, стал лизать. И он, спустя мгновение, оросил мои губы приятной на вкус жидкостью.Сегодня это повторилось еще два раза. Оставшуюся неделю я прожил в деревне с негласном договоре между мною и хозяйкиными сыновьями. Разгрузив сено, они приходили в соседний навес, просовывали свои члены в дырку и я принимал в себя все, что они хотели отдать мне. Между нами установилась особая связь: мы не разговаривали друг с другом о происходившем, но много беседовали о жизни, я рассказывал им о столичных тусовках, приглашая в Москву, и даже обещал протекцию. Они поражали меня своей простотой и в то же время особым деревенским этикетом, молчаливым вниманием и уважением ко мне - столичному ученому. Меня уже нисколько не тревожили осуждаемые обществом наши с ними отношения. Я знал, что это никому не станет известно, и, как ленивый русский интеллигент, предавался дармовым развлечениям, забросив всякие дела. Целый день я ждал их приездов с сеном, и они, иногда, забывая о сене, сразу поднимались ко мне - и уже без всяких перегородок отдавали мне свои хуи. За несколько дней я изрядно поднаторел в оральном сексе, и чувствовал себя профессионалом. Но вскоре нужно было уезжать. День расставания нисколько не тяготил меня, я понимал всю несерьезность и чреватость последствиями моего увлечения. Хотя Борис Ельцин и отменил 121-ую статью, положение его было еще не столь уверенным, чтобы не опасаться возможности возвращения коммунистов. День нашего отъезда совпал с концом сенокоса, и хозяйка по этому поводу собралась топить баньку. Издали банька могла сойти за приличный трехоконный сельский домик в лесу у самой Волги. Дочь с женой, в ожидании новой сельской экзотики, отправились с хозяйкой в лес за можжевельником, вениками и какой-то травкой, муж ее, как всегда, приходил в себя, брошенный у коровьего хлева друзьями-собутыльниками.

Павел и Николай возились с баней: наносили воды с реки, растопили печь. А сейчас сидели со мной на скамейке под банным срубом, шутили, вдыхая горький дым березовой коры, пошедшей на растопку. Я же думал только об одном - о последней возможности прикоснуться к этим юным телам. Прежде я ни разу не позволял себе проявить активность в наших отношениях: ко мне приходили они, и они отдавались мне. Но теперь я не мог удержаться и, смутившись, просунул между ног Павла свою ладонь, поглаживая его член. Николай, наблюдавший за нами, улыбнулся, и с какой-то издевкой сказал мне: "Да зачем. Погодите... Сейчас же баня будет!". И была баня. Николай, довольно ухмыляясь, встал напротив меня, запустив свою руку между ног, почесывая свое мужское достоинство, которое оказалось достаточно большим, чего я раньше не замечал. - Ложись на скамейку, Пашка!.. - сказал он брату, не отпуская с меня взгляда. Пашка лег, он подошел к нему сзади, звучно похлопав по его сочным ягодицам, и, вновь обращаясь ко мне, бросил:

А так можете? Я, с улыбкой, повел головой.

Ну, учитесь тогда! И начал совать свой вставший, как кол, член в жопу Павла. Лицо его выдавало вожделение, колени дрожали, тело Пашки двигалось в такт движению Николая, навстречу ему. Я вспомнил, что обыкновенно в этот момент делает третий в порнографических фильмах. Лег под Пашку с Николаем и стал поочередно ублажать их своим языком. Вдруг тела их дрогнули, и они одновременно, со стоном, кончили. После они парили меня веником - дубовым, можжевеловым, березовым, растирали меня какой-то целебной болотной грязью, сопровождая все легкими сексуальными шалостями. Попарившись, мы поднялись на полог и, помолчав, продолжили разговор. Я, уже без всякого стеснения, интересовался у них их сексуальными увлечениями.

А чего, - удивлялся Николай, - у нас все на селе так трахаются, чего дрочить-то, если рядом натура есть. У нас всегда так - пока не спился и батька меня щупал, и дед батьку щупал. Младший должен старшего всем ублажать.

Ах вот как - младший старшего, - загорелось во мне, - ну так ублажи меня на последок.

Ну, что ж, - без доли смущения, с ухмылкой, выдал Николай, - валяйте, хотите - трахайте. И повернулся ко мне своими красивыми ровными ягодицами. Между золотистыми персями ягодиц, словно лоно цветка раскрылся нежно розовый анус, лишь кое-где он был опушен едва заметными тычинками. Я блаженно стал лизать это лоно любви, добиваясь от него ответа, ожидая что оно откроет передо мной свои лепестки, пропустив меня внутрь. Не выдержав сладострастной пытки, я вогнал свой орган в него. Николай испытал мгновенную боль, а потом и его и меня поглотило блаженство. Долго мы еще лежали в бане, умывая друг друга, как из-за стены вдруг раздался зычный голос хозяйки:

Ну чего там в бане, не угорели еще, еда стынет. В доме в красной избе нас ждал стол, накрытый по-деревенски щедро. Продукты, вместе и по отдельности, лежали горками - огурцы, помидоры, сметана, мед, блины и еще чего только не было.

Ну, как мои молодцы, в баньке, - интересовалась хозяйка у меня.

Да нечего - молодцы они у вас и так, да и в баньке тоже.

В баньке-то да, - стонал протрезвевший глава семейства из угла. И лишь краем глаза я заметил пристальный, с издевкой, взгляд жены, догадывавшейся по сплетням о моих экспедиционных увлечениях.

Да уж, банька-то тебе на пользу, - повторяя интонации хозяйки, бросила она. Но никто не мог догадаться, о чем шла речь. И мы принялись за богатую трапезу.

Случился со мною единожды детский грех. А может, и не грех. Или грех, но не детский. В общем, судить читателям...

Сам я родился и вырос в городе, а мои родители родом из деревни, в которой у нас осталась куча родственников, которых мы время от времени навещали.

И как-то в очередной приезд выяснилось, что один из родственников, народный умелец, поставил в огороде небольшую баньку и в один из дней пригласил нас "на баню". Надо заметить, что эта банька была первой на всю деревню, где все традиционно мылись в тазиках и корытах, поэтому считалась по тем временам крутизной неимоверной. Мы собрались и пошли.

У них там оказалось что-то типа местного клуба. Родни собралось выше крыши. Мужики резались в карты, изредка прерываясь, чтобы пропустить по стопочке местного озверина. Женщины смотрели по телевизору очередную серию про "красную Марью", бурно обсуждая загибы сюжета, а детвора развлекалась как могла.

В баню отправлялись посемейно, вместе со всеми детьми. Правда, дети были все моложе меня, поэтому всё это не казалось таким уж большим грехом. Мне же в ту пору было 13 лет, ростом я был почти с отца, регулярно вполне "по-взрослому" дрочил (других определений этого слова тогда не знал), а член уже был очень даже "мужским". Поэтому я никак не рассчитывал, что родители возьмут меня с собой за компанию. Скорей всего, отправят с кем-нибудь из более старших парней. Каково же было мое удивление, когда мы отправились в баню втроем. Видимо, родители не захотели выпендриваться перед родней и решили соответствовать местным традициям, считая меня если и не маленьким, то не особо и большим.

Пока шли к бане, я всё гадал, рискнет ли мать, которой в ту пору было 32 года и которая была в самом женском соку, раздеться полностью или будет мыться в белье. Ну, или хотя бы в трусах, наконец.

Я быстренько разделся в предбаннике и заскочил в парилку, забравшись на полок. Следом зашел отец. Я с нетерпением ждал: рискнет она или нет? Наконец открылась дверь и появилась мать. В чем мать родила! Она слегка настороженно покосилась на меня, не очень уверенно прикрывая рукою лобок. Ну, так ведь в бане особо не поприкрываешься, надо же еще и мыться. И процесс пошел! Все ее выпуклости, впадинки и округлости в капельках пота, воды и мыльной пены калейдоскопом закрутились у меня перед носом и назойливо лезли в глаза. Больше всего почему-то запомнилась родинка прямо под левым соском. Как-нибудь отодвинуться от нее в этой маленькой баньке не было никакой возможности. Она время от времени касалась меня бедром или грудью.

И бушующие подростковые гормоны начали давить на мозги. Член стал предательски припухать. Напрасно я пытался себя убеждать, что это же моя мама, что вот этой вот грудью она меня выкормила, что она в принципе не может быть объектом моего сексуального желания. Ничего не помогало. Я продолжал видеть перед собой Женщину, красивую и соблазнительную в своей наготе, а гормоны продолжали делать свое подлое дело, поднимая член, пока он не встал во всей красе, горделиво выставив головку. Я от стыда готов был провалиться сквозь землю. На опешивший взгляд матери я что-то промямлил про жару и духоту и, неуклюже прикрываясь, выскочил из парилки в предбанник. Наскоро вытерся, оделся и убежал за огород, к речке. Там долго сидел, чтобы охолонуть и прийти в себя. Да и стыдно было возвращаться, хоть и надо. Когда совсем уже стемнело, я в конце концов пошел обратно, потому как родители должны были давно уже выйти и начать меня искать.

В окошке бани горел свет. Проходя мимо, я заметил, что шторка на окошке прикрыта неплотно. Сразу вспомнилась недавняя картина, и бешено заколотилось сердце. Кто там сейчас мог быть? Я осторожно подкрался к окну и заглянул. Там был мой дядька со своей молодой черноглазой женой. Она стояла ко мне боком, слегка наклонившись и упираясь в стенку руками, а он тер ей спину мочалкой. Со стороны это очень походило на секс сзади, так как он ритмично касался своим передом ее выставленной задницы, а ее груди качались в такт его движениям. Я еще удивился, почему у него не стоит, потому что я бы на его месте кончил, наверное, от одних лишь таких прикосновений.

Член сразу налился пудовой тяжестью, а в голове у меня забухало так, как будто по ней застучали молотком. Ведь никогда раньше я и близко не видел ничего подобного. Стало наплевать, что меня могут застукать. Я достал член и начал лихорадочно дрочить, мысленно представляя себя на месте дядьки. Кончив раз, я тут же пошел на второй. Они уже закончили тереть спину и обмывались. Плевать! Я сосредоточенно продолжал свое дело. В своих фантазиях "я имел ее стоя, я имел ее лежа и на подоконнике я имел ее тоже", как пела впоследствии группа "Мальчишник". И только когда они собрались завершать помывку, я кончил во второй раз и, застегнув штаны и немного отдышавшись, вернулся в дом. На вопрос родителей, где меня носило, сказал, что играл с пацанами у речки. Я возбужденно ожидал, когда вернутся те самые дядька с теткой, но они так и не появились, уйдя, видимо, сразу домой...

Подсматривать я больше не рисковал, слишком большой была опасность. И с родителями в баню больше не ходил, хотя впечатлений от ТОГО ДНЯ хватило на многие литры спермы вручную.

Насчет того, что я в тот раз маленько облажался, все сделали вид, что ничего не было. Да, по сути, так оно и было. Или я чего-то недопонимаю?

…Солнце еще не встало, а Мишка уже был на Барсучьем бору. Там, километрах в трех от деревни, стоял пустующий домик серогонов. Мишка сделал еще ходку до деревни, притащил рыбацкие снасти и, вернувшись назад, замел еловым лапником свои следы.

Теперь он чувствовал себя в безопасности, затопил жаркую буржуйку, наварил картошки, с аппетитом поел.

Солнце стояло уже высоко, когда он отправился к реке ставить верши. С высокого берега открывалась неописуемая красота лесной речки, укрытой снегами. Мишка долго стоял, как зачарованный, любуясь искрящимся зимним миром. На противоположной стороне реки на крутом берегу стояла заснеженная, рубленая в два этажа из отборного леса дача бывшего директора леспромхоза, а ныне крутого бизнесмена – лесопромышленника. Окна ее украшала витиеватая резьба, внизу у реки прилепилась просторная баня. Дача была еще не обжита. Когда Мишка уезжал в Питер, мастера из города сооружали камин в горнице, занимались отделкой комнат. Теперь тут никого не было. И Мишка даже подумал, что хорошо бы ему пожить на этой даче до весны. Все равно, пока не сойдет снег, хозяевам сюда не пробраться. Но тут же испугался этой мысли, вспомнив, что за ним должна охотиться милиция.

Он спустился к реке, прорубил топором лед поперек русла, забил прорубь еловым лапником так, чтобы рыба могла пройти только в одном месте, и вырубил широкую полынью под вершу.

Скоро он уже закончил свою работу и пошел в избушку отдохнуть от трудов. Избушка была маленькой, тесной. Но был в ней особый лесной уют. Мишка набросал на нары лапника и завалился во всей одежде на пахучую смолистую подстилку, радуясь обретенному, наконец, покою.

Проснулся Мишка от странных звуков, наполнивших лес. Казалось, в Барсучьем бору высадился десант инопланетян, производящих невероятные, грохочущие, сотрясающие столетние сосны звуки. Мишка свалился с нар, шагнул за двери избушки.

Путана, путана, путана! - гремело и завывало в бору.- Ночная бабочка, но кто ж тут виноват?

Музыка доносилась со стороны реки. Мишка осторожно пошел к берегу. У директорской дачи стояли машины, из труб поднимались к небу густые дымы, топилась баня, хлопали двери, на всю катушку гремела музыка, то и дело доносился заливистый девичий смех.

У Мишки тревожно забилось сердце. Он спрятался за кустами и, сдерживая подступившее к горлу волнение, стал наблюдать за происходящим…

Он видел, как к бане спустилась веселая компания. Впереди грузно шел директор их леспромхоза, следом, оступаясь с пробитой тропы в снег и взвизгивая, шли три длинноногие девицы, за ними еще какие-то крупные, породистые мужики. Скоро баня запыхала паром.

Изнутри ее доносилось аханье каменки, приглушенный смех и стенания.

Наконец, распахнулись двери предбанника, и на чистый девственный снег вывалилась нагишом вся развеселая компания. Мишкин директор, тряся отвислым животом, словно кабан пробивал своим распаренным розовым телом пушистый снег, увлекая компанию к реке, прямо в полынью, где стояла Мишкина верша.

Три ображенные девицы оказались на льду, как раз напротив Мишкиной ухоронки. Казалось, протяни руку и достанешь каждую.

От этой близости и вида обнаженных девичьих тел у Мишки, жившего поневоле в суровом воздержании, закружилась голова, а лицо запылало нестерпимым жаром стыда и неизведанной запретной страсти.

Словно пьяный, он встал, и, шатаясь, побрел к своему убогому пристанищу. А сзади дразнил и манил волнующе девичий смех и радостное повизгивание…

В избушке смолокуров он снова затопил печь, напился чаю с брусничным листом и лег на нары ничком, горестно вздыхая по своей беспутной никчемной жизни, которая теперь, после утреннего заявления по радио, и вовсе стала лишена всякого смысла.

Мишка рано остался без родителей. Мать утонула на сплаве, отец запился. Сказывают, что у самогонного аппарата не тот змеевик был поставлен. Надо было из нержавейки, а Варфоломей поставил медный. Оттого самогонка получилась ядовитая.

Никто в этой жизни Мишку не любил. После ремесленного гулял он с девицей и даже целовался, а как ушел в армию, так тут же любовь его выскочила замуж за приезжего с Закарпатья шабашника и укатила с ним навсегда.

А после армии была работа в лесу, да пьянка в выходные. Парень он был видный и добрый, а вот девиц рядом не случалось, остались в Выселках одни парни, девки все по городам разъехались. Тут поневоле запьешь! Уж лучше бы ему родиться бабки Саниным козлом! Сидел бы себе на печи да картошку чищеную ел. Ишь, в кабинете ему студено!

Мишке стало так нестерпимо жалко самого себя, что горючая слеза закипела на глазах и упала в еловый лапник.

…Ночью он вышел из избушки, все та же песня гремела на даче и стократным эхом прокатывалась по Барсучьему бору:

«Путана, путана, путана,
Ночная бабочка, но кто ж тут виноват?»

Столетние сосны вздрагивали под ударами децибелл и сыпали с вершин искрящийся под светом луны снег. Луна светила, словно прожектор. В необъятной небесной бездне сияли лучистые звезды, и, ночь была светла, как день.

Мишку, будто магнитом, тянуло опять к даче, музыке и веселью. И он пошел туда под предлогом перепроверить вершу. Ее могли сбить, когда ныряли в прорубь, или вообще вытащить на лед.

Директорская дача сверкала огнями. берега Мишка видел в широких окнах ее сказочное застолье, уставленное всевозможными явствами. Кто-то танцевал, кто-то уже спал в кресле. Вдруг двери дачи распахнлись, выплеснув в морозную чистоту ночи шквал музыки и электрического сияния.

Мишка увидел, как кто-то выскочил в огненном ореоле на крыльцо, бросился вниз в темноту, заскрипели ступени на угоре, и вот в лунном призрачном свете на льду реки он увидел девушку, одну из тех трех, что были тут днем. Она подбежала к черневшей полынье, в которой свивались студеные струи недремлющей речки, и бросилась перед ней на колени.

Мишка еще не видывал в жизни таких красивых девушек. Волосы ее были распущены по плечам, высокая грудь тяжело вздымалась, и по прекрасному лицу текли слезы.

Вновь распахнулись дачные двери, и на крыльцо вышел мужчина:

Марго! - крикнул он повелительно.- Слышишь? Вернись! Видимо, он звал девушку, стоявшую сейчас на коленях перед полыньей.

Маля! - повторил он настойчиво,- Малька! Забирайся домой. Я устал ждать.

Девушка не отвечала. Мишка слышал лишь тихие всхлипывания. Мужчина потоптался на крыльце, выругался и ушел обратно. Девушка что-то прошептала и сделала движение к полынье.

Мишке стало невыносимо жалко ее. Он выскочил из кустов и в один миг оказался рядом с девицей.

Ты кто? - спросила она отрешенно. От нее пахло дорогими духами, вином и заграничным табаком.

Мишка,- сказал он волнуясь.

Ты местный?

Живу тут. В лесу,- все так же деревянно отвечал Мишка. Девица вновь опустила голову.

А я Марго. Или Маля. Путана.

Это, стриптизерша, что ли?

Да нет. Путана.

Мишка не знал значения этого слов и решил, что путана — это фамилия девицы.

Ты, это, не стой коленками на льду-то,- предупредил Мишка.- А то простудишься.

Девица вдруг заплакала, и плечи ее мелко задрожали. Мишка, подавив в себе стеснение, взял ее за локотки и поставил рядом с собою.

Слышишь, Мишка,- сказала она вдруг и подняла на него полные горя прекрасные глаза.- Уведи меня отсюда. Куда-нибудь.

И Мишка вдруг ощутил, что прежнего Мишки уже нет, что он весь теперь во власти этих горестных глаз. И что он готов делать все, что она скажет.

У меня замерзли ноги,- сказала она.- Погрей мне коленки. Мишка присел и охватил своими негнущимися руками упругие колени Мали. Ноги ее были голы и холодны. Мишка склонился над ними, стал согревать их своим дыханием.

Пойдем,- скоро сказала она.- Уведи меня отсюда скорее…

Они поднялись по тропе в угор. Неожиданно для себя Мишка легко подхватил ее на руки и понес к своему лесному зимовью. А она охватила его руками за шею, прижалась тесно к Мишкиной груди, облеченной в пропахшую дымом и хвоей фуфайку и затихла.

Когда Мишка добрался до избушки, девушка уже глубоко спала.

Он уложил ее бережно на укрытые лапником нары и сел у окошечка, прислушиваясь к неизведанным чувствам, полчаса назад поселившимся в его душе, но уже укоренившимся так, словно он вечно жил с этими чувствами и так же вечно будет жить дальше.

Маля чуть слышно дышала. Ночь была светла, как день. За окошком сияла прожектором луна.

Солнце еще не встало, а Мишка уже был на Барсучьем бору. Там, километрах в трех от деревни, стоял пустующий домик серогонов. Мишка сделал еще ходку до деревни, притащил рыбацкие снасти и, вернувшись назад, замел еловым лапником свои следы.

Теперь он чувствовал себя в безопасности, затопил жаркую буржуйку, наварил картошки, с аппетитом поел.

Солнце стояло уже высоко, когда он отправился к реке ставить верши. С высокого берега открывалась неописуемая красота лесной речки, укрытой снегами. Мишка долго стоял, как зачарованный, любуясь искрящимся зимним миром. На противоположной стороне реки на крутом берегу стояла заснеженная, рубленая в два этажа из отборного леса дача бывшего директора леспромхоза, а ныне крутого бизнесмена –лесопромышленника. Окна ее украшала витиеватая резьба, внизу у реки прилепилась просторная баня. Дача была еще не обжита. Когда Мишка уезжал в Питер, мастера из города сооружали камин в горнице, занимались отделкой комнат. Теперь тут никого не было. И Мишка даже подумал, что хорошо бы ему пожить на этой даче до весны. Все равно, пока не сойдет снег, хозяевам сюда не пробраться. Но тут же испугался этой мысли, вспомнив, что за ним должна охотиться милиция.

Он спустился к реке, прорубил топором лед поперек русла, забил прорубь еловым лапником так, чтобы рыба могла пройти только в одном месте, и вырубил широкую полынью под вершу.

Скоро он уже закончил свою работу и пошел в избушку отдохнуть от трудов. Избушка была маленькой, тесной. Но был в ней особый лесной уют. Мишка набросал на нары лапника и завалился во всей одежде на пахучую смолистую подстилку, радуясь обретенному, наконец, покою.

Проснулся Мишка от странных звуков, наполнивших лес. Казалось, в Барсучьем бору высадился десант инопланетян, производящих невероятные, грохочущие, сотрясающие столетние сосны звуки. Мишка свалился с нар, шагнул за двери избушки.

Путана, путана, путана! - гремело и завывало в бору.- Ночная бабочка, но кто ж тут виноват?

Музыка доносилась со стороны реки. Мишка осторожно пошел к берегу. У директорской дачи стояли машины, из труб поднимались к небу густые дымы, топилась баня, хлопали двери, на всю катушку гремела музыка, то и дело доносился заливистый девичий смех.
У Мишки тревожно забилось сердце. Он спрятался за кустами и, сдерживая подступившее к горлу волнение, стал наблюдать за происходящим...

Он видел, как к бане спустилась веселая компания. Впереди грузно шел директор их леспромхоза, следом, оступаясь с пробитой тропы в снег и взвизгивая, шли три длинноногие девицы, за ними еще какие-то крупные, породистые мужики. Скоро баня запыхала паром.

Изнутри ее доносилось аханье каменки, приглушенный смех и стенания.

Наконец, распахнулись двери предбанника, и на чистый девственный снег вывалилась нагишом вся развеселая компания. Мишкин директор, тряся отвислым животом, словно кабан пробивал своим распаренным розовым телом пушистый снег, увлекая компанию к реке, прямо в полынью, где стояла Мишкина верша.

Три ображенные девицы оказались на льду, как раз напротив Мишкиной ухоронки. Казалось, протяни руку и достанешь каждую.
От этой близости и вида обнаженных девичьих тел у Мишки, жившего поневоле в суровом воздержании, закружилась голова, а лицо запылало нестерпимым жаром стыда и неизведанной запретной страсти.

Словно пьяный, он встал, и, шатаясь, побрел к своему убогому пристанищу. А сзади дразнил и манил волнующе девичий смех и радостное повизгивание...

В избушке смолокуров он снова затопил печь, напился чаю с брусничным листом и лег на нары ничком, горестно вздыхая по своей беспутной никчемной жизни, которая теперь, после утреннего заявления по радио, и вовсе стала лишена всякого смысла.

Мишка рано остался без родителей. Мать утонула на сплаве, отец запился. Сказывают, что у самогонного аппарата не тот змеевик был поставлен. Надо было из нержавейки, а Варфоломей поставил медный. Оттого самогонка получилась ядовитая.

Никто в этой жизни Мишку не любил. После ремесленного гулял он с девицей и даже целовался, а как ушел в армию, так тут же любовь его выскочила замуж за приезжего с Закарпатья шабашника и укатила с ним навсегда.

А после армии была работа в лесу, да пьянка в выходные. Парень он был видный и добрый, а вот девиц рядом не случалось, остались в Выселках одни парни, девки все по городам разъехались. Тут поневоле запьешь! Уж лучше бы ему родиться бабки Саниным козлом! Сидел бы себе на печи да картошку чищеную ел. Ишь, в кабинете ему студено!

Мишке стало так нестерпимо жалко самого себя, что горючая слеза закипела на глазах и упала в еловый лапник.

Ночью он вышел из избушки, все та же песня гремела на даче и стократным эхом прокатывалась по Барсучьему бору:

«Путана, путана, путана,
Ночная бабочка, но кто ж тут виноват?»

Столетние сосны вздрагивали под ударами децибелл и сыпали с вершин искрящийся под светом луны снег. Луна светила, словно прожектор. В необъятной небесной бездне сияли лучистые звезды, и, ночь была светла, как день.

Мишку, будто магнитом, тянуло опять к даче, музыке и веселью. И он пошел туда под предлогом перепроверить вершу. Ее могли сбить, когда ныряли в прорубь, или вообще вытащить на лед.

Директорская дача сверкала огнями. берега Мишка видел в широких окнах ее сказочное застолье, уставленное всевозможными явствами. Кто-то танцевал, кто-то уже спал в кресле. Вдруг двери дачи распахнлись, выплеснув в морозную чистоту ночи шквал музыки и электрического сияния.

Мишка увидел, как кто-то выскочил в огненном ореоле на крыльцо, бросился вниз в темноту, заскрипели ступени на угоре, и вот в лунном призрачном свете на льду реки он увидел девушку, одну из тех трех, что были тут днем. Она подбежала к черневшей полынье, в которой свивались студеные струи недремлющей речки, и бросилась перед ней на колени.

Мишка еще не видывал в жизни таких красивых девушек. Волосы ее были распущены по плечам, высокая грудь тяжело вздымалась, и по прекрасному лицу текли слезы.

Вновь распахнулись дачные двери, и на крыльцо вышел мужчина:

Марго! - крикнул он повелительно.- Слышишь? Вернись! Видимо, он звал девушку, стоявшую сейчас на коленях перед полыньей.
- Маля! - повторил он настойчиво,- Малька! Забирайся домой. Я устал ждать.

Девушка не отвечала. Мишка слышал лишь тихие всхлипывания. Мужчина потоптался на крыльце, выругался и ушел обратно. Девушка что-то прошептала и сделала движение к полынье.

Мишке стало невыносимо жалко ее. Он выскочил из кустов и в один миг оказался рядом с девицей.

Не надо! - сказал он деревянным голосом.- Тут глубоко. Девица подняла голову.
- Ты кто? - спросила она отрешенно. От нее пахло дорогими духами, вином и заграничным табаком.
- Мишка,- сказал он волнуясь.
- Ты местный?
- Живу тут. В лесу,- все так же деревянно отвечал Мишка. Девица вновь опустила голову.
- А я Марго. Или Маля. Путана.
- Это, стриптизерша, что ли?
-Да нет. Путана.

Мишка не знал значения этого слов и решил, что путана - это фамилия девицы.

Ты, это, не стой коленками на льду-то,- предупредил Мишка.- А то простудишься.

Девица вдруг заплакала, и плечи ее мелко задрожали. Мишка, подавив в себе стеснение, взял ее за локотки и поставил рядом с собою.

Слышишь, Мишка,- сказала она вдруг и подняла на него полные горя прекрасные глаза.- Уведи меня отсюда. Куда-нибудь.
И Мишка вдруг ощутил, что прежнего Мишки уже нет, что он весь теперь во власти этих горестных глаз. И что он готов делать все, что она скажет.

У меня замерзли ноги,- сказала она.- Погрей мне коленки. Мишка присел и охватил своими негнущимися руками упругие колени
Мали. Ноги ее были голы и холодны. Мишка склонился над ними, стал согревать их своим дыханием.

Пойдем,- скоро сказала она.- Уведи меня отсюда скорее...

Они поднялись по тропе в угор. Неожиданно для себя Мишка легко подхватил ее на руки и понес к своему лесному зимовью. А она охватила его руками за шею, прижалась тесно к Мишкиной груди, облеченной в пропахшую дымом и хвоей фуфайку и затихла.
Когда Мишка добрался до избушки, девушка уже глубоко спала.

Он уложил ее бережно на укрытые лапником нары и сел у окошечка, прислушиваясь к неизведанным чувствам, полчаса назад поселившимся в его душе, но уже укоренившимся так, словно он вечно жил с этими чувствами и так же вечно будет жить дальше.
Маля чуть слышно дышала. Ночь была светла, как день. За окошком сияла прожектором луна.

Его звали-то не Алеша, он был Костя Валиков, но все в деревне звали его Алешей Бесконвойным. А звали его так вот за что: за редкую в наши дни безответственность, неуправляемость. Впрочем, безответственность его не простиралась беспредельно: пять дней в неделе он был безотказный работник, больше того - старательный работник, умелый (летом он пас колхозных коров, зимой был скотником кочегарил на ферме, случалось-ночное дело -принимал, телят), но наступала суббота, и тут все: Алеша выпрягался, Два дня он не работал в колхозе: субботу и воскресенье. И даже уж и забыли, когда это он завел такой порядок, все знали, что этот преподобный Алеша "сроду такой" - в субботу и воскресенье не работает- Пробовали, конечно, повлиять на него, и не раз, но все без толку. Жалели вообще-то: у него пятеро ребятишек, из них только старший добрался до десятого класса, остальной чеснок сидел где-то еще во втором, в третьем, в пятом... Так и махнули на него рукой. А что сделаешь? Убеждай его, не убеждай - как об стенку горох. Хлопает глазами... "Ну, понял, Алеша?" - спросят. "Чего?" - "Да нельзя же позволять себе такие вещи, какие ты себе позволяешь! Ты же не на фабрике работаешь, ты же в сельском хозяйстве! Как же так-то? А?" - "Чего?" - "Брось дурачка из себя строить! Тебя русским языком спрашивают: будешь в субботу работать?" - "Нет. Между прочим, насчет дурачка - я ведь могу тоже... дам в лоб разок, и ты мне никакой статьи за это не найдешь. Мы тоже законы знаем. Ты мне оскорбление словом, я тебе - в лоб: считается - взаимность". Вот и поговори с ним. Он даже на собрания не ходил в субботу.

Что же он делал в субботу?

В субботу он топил баню. Все. Больше ничего. Накалял баню, мылся и начинал париться. Парился, как ненормальный, как паровоз, по пять часов парился! С отдыхом, конечно, с перекуром... Но все равно это же какой надо иметь организм! Конский?

В субботу он просыпался и сразу вспоминал, что сегодня суббота. И сразу у него распускалась в душе тихая радость. Он даже лицом светлел. Он даже не умывался, а шел сразу во двор - колоть дрова.

У него была своя наука - как топить баню. Например, дрова в баню шли только березовые: они дают после себя стойкий жар. Он колол их аккуратно, с наслаждением...

Вот, допустим, одна такая суббота.

Погода стояла как раз скучная - зябко было, сыро, ветрено - конец октября. Алеша такую погоду любил. Он еще ночью слышал, как пробрызнул дождик - постукало мягко, дробно в стекла окон и перестало. Потом в верхнем правом углу дома, где всегда гудело, загудело - ветер наладился. И ставни пошли дергаться. Потом ветер поутих, но все равно утром еще потягивал - снеговой, холодный.

Алеша вышел с топором во двор и стал выбирать березовые кругляши на расколку. Холод полез под фуфайку... Но Алеша пошел махать топориком и согрелся.

Он выбирал из поленницы чурки потолще... Выберет, возьмет ее, как поросенка, на руки и несет к дровосеке.

Ишь ты... какой,- говорил он ласково чурбаку.- Атаман какой...Ставил этого "атамана" на широкий пень и тюкал по голове.

Скоро он так натюкал большой ворох... Долго стоял и смотрел на этот ворох. Белизна и сочность, и чистота сокровенная поленьев, и дух от них - свежий, нутряной, чуть стылый, лесовой...

Алеша стаскал их в баню, аккуратно склал возле каменки, Еще потом будет момент - разжигать, тоже милое дело. Алеша даже волновался, когда разжигал в каменке. Он вообще очень любил огонь.

Но надо еще наносить воды. Дело не столько милое, но и противного в том ничего нет. Алеша старался только поскорей натаскать. Так семенил ногами, когда нес на коромысле полные ведра, так выгибался длинной своей фигурой, чтобы не плескать из ведер, смех смотреть. Бабы у колодца всегда смотрели. И переговаривались.

Ты глянь, глянь, как пружинит! Чисто акробат!..

И не плескает ведь!

Да куда так несется-то?

Ну, баню опять топит...

Да рано же еще!

Вот весь день будет баней заниматься. Бесконвойный он и есть... Алеша.

Алеша наливал до краев котел, что в каменке, две большие кадки и еще в оцинкованную ванну, которую от купил лет пятнадцать назад, в которой по очереди перекупались все его младенцы. Теперь он ее приспособил в баню, И хорошо! Она стояла на полке, с краю, места много не занимала - не мешала париться,- а вода всегда под рукой. Когда Алеша особенно заходился на полке, когда на голове волосы трещали от жары, он курял голову прямо в эту ванну.

Алеша натаскал воды и сел на порожек покурить. Это тоже дорогая минута - посидеть покурить. Тут же Алеша любил оглядеться по своему хозяйству в предбаннике и в сарайчике, который пристроен к бане продолжал предбанник. Чего только у него там не было! Старые литовки без черенков, старые грабли, вилы... Но был и верстачок, и был исправный инструмент: рубанок, ножовка, долота, стамески... Это все на воскресенье, это завтра он тут будет упражняться.

В бане сумрачно и неуютно пока, но банный терпкий, холодный запах разбавился уже запахом березовых поленьев - тонким, еле уловимым - это предвестье скорого праздника. Сердце Алеши нет-нет да и подмоет радость - подумает: "Сча-ас". Надо еще вымыть в бане: даже и этого не позволял делать Алеша жене - мыть. У него был заготовлен голичок, песочек в баночке... Алеша снял фуфайку, засучил рукава рубахи и пошел пластать, пошел драить. Все перемыл, все продрал голиком, окатил чистой водой и протер тряпкой. Тряпку ополоснул и повесил на сучок клена, клен рос рядом с баней. Ну, теперь можно и затопить, Алеша еще разок закурил... Посмотрел на хмурое небо, на унылый далекий горизонт, на деревню... Ни у кого еще баня не топилась. Потом будут, к вечеру, на скорую руку, кое-как, пых-пых... Будут глотать горький чад и париться, Напарится не напарится - угорит, придет, хлястнется на кровать, еле живой, и думает, это баня, Хэх!..

Алеша бросил окурок, вдавил его сапогом в мокрую землю и пошел топить.

Поленья в каменке он клал, как и все кладут: два - так, одно так, поперек, а потом сверху. Но там - в той амбразуре-то, которая образуется-то,- там кладут обычно лучины, бумагу, керосином еще навадились теперь обливать,- там Алеша ничего не клал: то полено, которое клал поперек, он еще посередке ершил топором, и все, и потом эти заструги поджигал - загоралось. И вот это тоже очень волнующий момент - когда разгорается, Ах, славный момент!

Алеша присел на корточки перед каменкой и неотрывно смотрел, как огонь, сперва маленький, робкий, трепетный, все становится больше, все надежней. Алеша всегда много думал, глядя на огонь. Например: "Вот вы там хотите, чтобы все люди жили одинаково... Два полена и то сгорают неодинаково, а вы хотите, чтоб люди прожили одинаково!" Или еще он сделал открытие: человек, помирая, в конце в самом,- так вдруг захочет жить, так обнадеется, так возрадуется какому-нибудь лекарству!.. Это знают. Но точно так и палка любая: догорая, так вдруг вспыхнет, так озарится вся, такую выкинет шапку огня, что диву даешься: откуда такая последняя сила?

Дрова хорошо разгорелись, теперь можно пойти чайку попить. Алеша умылся из рукомойника, вытерся и с легкой душой пошел в дом. Пока он занимался баней, ребятишки, один за одним, ушлепали в школу. Дверь Алеша слышал - то и дело хлопала, и скрипели воротца. Алеша любил детей, но никто бы никогда так не подумал, что он любит детей: он не показывал. Иногда он подолгу внимательно смотрел на какого-нибудь, и у него в груди ныло от любви и восторга. Он все изумлялся природе: из чего получился человек?! Ведь не из чего, из малой какой-то малости. Особенно он их любил, когда они были еще совсем маленькие, беспомощные. Вот уж, правда что, стебелек малый: давай цепляйся теперь изо всех силенок, карабкайся. Впереди много всякого будет - никаким умом вперед не скинешь. И они растут, карабкаются. Будь на то Алешина воля, он бы еще пятерых смастерил, но жена устала. Когда пили чай, поговорили с женой.

Холодно как уж стало. Снег, гляди, выпадет,- сказала жена.

И выпадет. Оно бы и ничего, выпал-то, на сырую землю.

Затопил?

Затопил.

Кузьмовна заходила... Денег занять.

Ну? Дала?

Дала. До среды, говорит, а там, мол, за картошку получит...

Ну и ладно.- Алеше нравилось, что у них можно, например, занять денег - все как-то повеселей в глаза людям смотришь. А то наладились: "Бесконвойный, Бесконвойный". Глупые.- Сколько попросила-то?

Пятнадцать рублей. В среду, говорит, за картошку получим...

Ну и ладно. Пойду продолжать.

Жена ничего не сказала на это, не сказала, что иди, мол, или еще чего в таком духе, но и другого чего тоже не сказала. А раньше, бывало, говорила, до ругани дело доходило: надо то сделать, надо это сделать - не день же целый баню топить! Алеша и тут не уступил ни на волос: в субботу только баня. Все. Гори все синим огнем! Пропади все пропадом! "Что мне, душу свою на куски порезать?!" - кричал тогда Алеша не своим голосом. И это испугало Таисью, жену. Дело в том, что старший брат Алеши, Иван, вот так-то застрелился. А довела тоже жена родная: тоже чего-то ругались, ругались, до того доругались, что брат Иван стал биться головой об стенку и приговаривать: "Да до каких же я пор буду мучиться-то?! До каких?! До каких?!" Дура жена вместо того, чтобы успокоить его, взяла да еще подъелдыкнула: "Давай, давай... Сильней! Ну-ка, лоб крепче или стенка?" Иван сгреб ружье... Жена брякнулась в обморок, а Иван полыхнул себе в грудь, Двое детей осталось. Тогда-то Таисью и предупредили: "Смотри... а то не в роду ли это у их". И Таисья отступилась.

Напившись чаю, Алеща покурил в тепле, возле печки, и пошел опять в баню. А баня вовсю топилась.

Из двери ровно и сильно, похоже, как река заворачивает, валил, плавно загибаясь кверху, дым. Это первая пора, потом, когда в каменке накопится больше жару, дыму станет меньше. Важно вовремя еще подкинуть: чтоб и не на угли уже, но и не набить тесно - огню нужен простор. Надо, чтоб горело вольно, обильно, во всех углах сразу. Алеша подлез под поток дыма к каменке, сел на пол и несколько времени сидел, глядя в горячий огонь. Пол уже маленько нагрелся, парит; лицо и коленки достает жаром, надо прикрываться. Да и сидеть тут сейчас нежелательно: можно словить незаметно угару. Алеша умело пошевелил головешки и вылез из бани. Дел еще много: надо заготовить веник, надо керосину налить в фонарь, надо веток сосновых наготовить... Напевая негромко нечто неопределенное - без слов, голосом, Алеша слазал на полок бани, выбрал там с жердочки веник поплотнее, потом насек на дровосеке сосновых лап - поровней, без сучков, сложил кучкой в предбаннике. Так, это есть. Что еще? фонарь!.. Алеша нырнул опять под дым, вынес фонарь, поболтал - надо долить. Есть, но... чтоб уж потом ни о чем не думать. Алеша все напевал... Какой желанный покой на душе, господи! Ребятишки не болеют, ни с кем не ругался, даже денег в займы взяли... Жизнь: когда же самое главное время ее? Может, когда воюют? Алеша воевал, был ранен, поправился, довоевал и всю жизнь потом с омерзением вспоминал войну. Ни одного потом кинофильма про войну не смотрел - тошно. И удивительно на людей - сидят смотрят! Никто бы не поверил, но Алеша серьезно вдумывался в жизнь: что в ней за тайна, надо ее жалеть, например, или можно помирать спокойно - ничего тут такого особенного не осталось? Он даже напрягал свой ум так: вроде он залетел - высоко-высоко - и оттуда глядит на землю... Но понятней не становилось: представлял своих коров на поскотине - маленькие, как букашки... А про людей, про их жизнь озарения не было. Не озаряло. Как все же: надо жалеть свою жизнь или нет? А вдруг да потом, в последний момент, как заорешь, что вовсе не так жил, не то делал? Или так не бывает? Помирают же другие - ничего: тихо, мирно. Ну, жалко, конечно, грустно: не так уж тут плохо. И вспоминал Алеша, когда вот так вот подступала мысль, что здесь не так уж плохо,- вспоминал он один момент в своей жизни. Вот какой. Ехал он с войны... Дорога дальняя - через всю почти страну. Но ехали звонко - так-то ездил бы. На одной какой-то маленькой станции, еще за Уралом, к Алеше подошла на перроне молодая женщина и сказала:

Слушай, солдат, возьми меня - вроде я твоя сестра... Вроде мы случайно здесь встретились. Мне срочно ехать надо, а никак не могу уехать.

Женщина тыловая, довольно гладкая, с родинкой на шее, с крашеными губами... Одета хорошо. Ротик маленький, пушок на верхней губе. Смотрит - вроде пальцами трогает Алешу, гладит. Маленько вроде смущается, но все же очень бессовестно смотрит, ласково. Алеша за всю войну не коснулся ни одной бабы... Да и до войны-то тоже горе: на вечеринках только целовался с девками. И все. А эта стоит смотрит странно... У Алеши так заломило сердце, так он взволновался, что и оглох, и рот свело.

Но, однако, поехали.

Солдаты в вагоне тоже было взволновались, но эта, ласковая-то, так прилипла к Алеше, что и подступаться как-то неловко. А ей ехать близко, оказывается: через два перегона уж и приехала. А дело к вечеру. Она грустно так говорит:

Мне от станции маленько идти надо, а я боюсь. Прямо не знаю, что делать...

А кто дома-то? - разлепил рот Алеша.

Да никого, одна я.

Ну, так я провожу,- сказал Алеша.

А как же ты? -- удивилась и обрадовалась женщина.

Завтра другим эшелоном поеду... Мало их!

Да, их тут каждый день едет...- согласилась она.

И они пошли к ней домой, Алеша захватил, что вез с собой: две пары сапог офицерских, офицерскую же гимнастерку, ковер немецкий, и они пошли. И этот-то путь до ее дома, и ночь ту грешную и вспоминал Алеша. Страшная сила - радость не радость - жар,и немота, и ужас сковали Алешу, пока шли они с этой ласковой... Так было томительно и тяжко, будто прогретое за день июньское небо опустилось, и Алеша еле передвигал пудовые ноги, и дышалось с трудом, и в голове все сплюснулось. Но и теперь все до мелочи помнил Алеша. Аля, так ее звали, взяла его под руку... Алеша помнил, какая у нее была рука мяконькая, теплая под шершавеньким крепдешином. Какого цвета платье было на ней, он, правда, не помнил, но колючечки остренькие этого крепдешина, некую его теплую шершавость он всегда помнил и теперь помнит. Он какой-то и колючий и скользкий, этот крепдешин. И часики у нее на руке помнил Алеша - маленькие (трофейные), узенький ремешок врезался в мякоть руки. Вот то-то и оглушило тогда, что женщина сама просто, доверчиво - взяла его под руку и пошла потом, прикасаясь боком своим мяконьким к нему... И тепло это - под рукой ее - помнил же. Да... Ну, была ночь. Утром Алеша не обнаружил ни Али, ни своих шмоток. Потом уж, когда Алеша ехал в вагоне (документы она не взяла), он сообразил, что она тем и промышляла, что встречала эшелоны и выбирала солдатиков поглупей. Но вот штука-то - спроси она тогда утром: отдай, мол, Алеша, ковер немецкий, отдай гимнастерку, отдели сапоги - все отдал бы. Может, пару сапог оставил бы себе. Вот ту Алю крепдешиновую и вспоминал. Алеша, когда оставался сам с собой, и усмехался. Никому никогда не рассказывал Алеша про тот случай, а он ее любил, Алю-то. Вот как. Дровишки прогорели... Гора, золотая, горячая, так и дышала, так и валил жар. Огненный зев нет-нет да схватывал синий огонек... Вот он - угар. Ну, давай теперь накаляйся все тут - стены, полок, лавки... Потом не притронешься.

Алеша накидал на пол сосновых лап - такой будет потом Ташкент в лесу, такой аромат от этих веток, такой вольный дух, черт бы его побрал,- славно! Алеша всегда хотел не суетиться в последний момент, но не справлялся. Походил по ограде, прибрал топор... Сунулся опять в баню - нет, угарно. Алеша пошел в дом.

Давай бельишко,- сказал жене, стараясь скрыть свою радость - она почему-то всех раздражала, эта его радость субботняя. Черт их тоже поймет, людей: сами ворочают глупость за глупостью, не вылезают из глупостей, а тут, видите ли, удивляются, фыркают, не понимают.

Жена Таисья молчком открыла ящик, усунулась под крышку... Это вторая жена Алеши, Первая, Соня Полосухина, умерла. От нее детей не было. Алеша меньше всего про них думал: и про Соню, и про Таисью. Он разболокся до нижнего белья, посидел на табуретке, подобрав поближе к себе босые ноги, испытывая в этом положении некую приятность, Еще бы закурить... Но курить дома он отвык давно уж - как пошли детишки.

Зачем Кузьмовне деньги-то понадобились? - спросил Алеша.

Не знаю. Да кончились - от и понадобились. Хлеба небось не на что купить.

Много они картошки-то сдали?

Воза два отвезли... Кулей двадцать.

Огребут деньжат!

Огребут, Все колют... Думаешь, у них на книжке нету?

Как так нету! У Соловьевых да нету!

Кальсоны-то потеплей дать? Или бумажные пока?..

Давай бумажные, пока еще не так нижет.

Алеша принял свежее белье, положил на колени, посидел еще несколько, думая, как там сейчас, в бане.

Так... Ну ладно.

У Кольки ангина опять.

Зачем же в школу отпустила?

Ну...- Таисья сама не знала, зачем отпустила.- Чего будет пропускать. И так-то учится через пень колоду.

Да...- Странно, Алеша никогда всерьез не переживал болезнь своих детей, даже когда они тяжело болели,- не думал о плохом. Просто как-то не приходила эта мысль.

И ни один, слава богу, не помер. Но зато как хотел Алеша, чтоб дети его выучились, уехали бы в большой город и возвысились там до почета и уважения. А уж летом приезжали бы сюда, в деревню, Алеша суетился бы возле них - возле их жен, мужей, детишек ихних... Ведь никто же не знает, какой Алеша добрый человек, заботливый, а вот те, городские-то, сразу бы это заметили. Внучатки бы тут бегали по ограде... Нет, жить, конечно, имеет смысл. Другое дело, что мы не всегда умеем. И особенно это касается деревенских долбаков - вот уж упрямый народишко! И возьми даже своих ученых людей - агрономов, учителей: нет зазнавитее человека, чем свой, деревенский же, но который выучился в городе и опять приехал сюда. Ведь она же идет, она же никого не видит! Какого бы она малого росточка ни была, а все норовит выше людей глядеть. Городские, те как-то умеют, собаки, и культуру свою показать, и никого не унизить. Он с тобой, наоборот, первый поздоровается.

Так... Ну ладно,- сказал Алеша.- Пойду.

И Алеша пошел в баню. Очень любил он пройти из дома в баню как раз при такой погоде, когда холодно и сыро. Ходил всегда в одном белье, нарочно шел медленно, чтоб озябнуть. Еще находил какое-нибудь заделье по пути: собачью цепь распутает, пойдет воротца хорошенько прикроет. Это чтоб покрепче озябнуть.

В предбаннике Алеша разделся донага, мельком оглядел себя ничего, крепкий еще мужик. А уж сердце заныло - в баню хочет. Алеша усмехнулся на свое нетерпение. Еще побыл маленько в предбаннике... Кожа покрылась пупырышками, как тот самый крепдешин, хэх... Язви тебя в душу, чего только в жизни не бывает! Вот за что и любил Алеша субботу: в субботу он так много размышлял, вспоминал, думал, как ни в какой другой день. Так за какие же такие великие ценности отдавать вам эту субботу? А?

Догоню, догоню, догоню,

Хабибу догоню!..

пропел Алеша негромко, открыл дверь и ступил в баню.

Эх, жизнь!.. Была в селе общая баня, и Алеша сходил туда разок для ощущения. Смех и грех! Там как раз цыгане мылись. Они не мылись, а в основном пиво пили. Мужики ворчат на них, а они тоже ругаются: "Вы не понимаете, что такое баня!" Они понимают! Хоть, впрочем, в такой-то бане, как общая-то, только пиво и пить сидеть. Не баня, а недоразумение какое-то. Хорошо еще не в субботу ходил; в субботу истопил свою и смыл к чертовой матери все воспоминания об общественной бане.

И пошла тут жизнь-вполне конкретная, но и вполне тоже необъяснимая-до краев дорогая и родная. Пошел Алеша двигать тазы, ведра...- стал налаживать маленький Ташкент. Всякое вредное напряжение совсем отпустило Алешу, мелкие мысли покинули голову, вселилась в душу некая цельность, крупность, ясность - жизнь стала понятной. То есть она была рядом, за окошечком бани, но Алеша стал недосягаем для нее, для ее суетни и злости, он стал большой и снисходительный. И любил Алеша - от полноты и покоя - попеть пока, пока еще не наладился париться. Наливал в тазик воду, слушал небесно-чистый звук струи и незаметно для себя пел негромко. Песен он не знал: помнил только кое-какие деревенские частушки да обрывки песен, которые пели дети дома. В бане он любил помурлыкать частушки.

Погляжу я по народу

Нет моего милого,

спел Алеша, зачерпнул еще воды.

Кучерявый чуб большой,

Как у Ворошилова.

И еще зачерпнул, еще спел:

Истопила мама баню,

Посылает париться.

Мне, мамаша, не до бани

Миленький венчается.

Навел Алеша воды в тазике... А в другой таз, с кипятком, положил пока веник - распаривать. Стал мыться... Мылся долго, с остановками. Сидел на теплом полу, на ветках, плескался и мурлыкал себе:

Я сама иду дорогой,

Моя дума - стороной.

Рано, милый, похвалился,

Что я буду за тобой.

И точно плывет он по речке - плавной и теплой, а плывет как-то странно и хорошо - сидя. И струи теплые прямо где-то у сердца.

Потом Алеша полежал на полке - просто так. И вдруг подумал: а что, вытянусь вот так вот когда-нибудь... Алеша даже и руки сложил на груди и полежал так малое время. Напрягся было, чтоб увидеть себя, подобного, в гробу. И уже что-то такое начало мерещиться - подушка вдавленная, новый пиджак... Но душа воспротивилась дальше, Алеша встал и, испытывая некое брезгливое чувство, окатил себя водой, И для бодрости еще спел:

Эх, догоню, догоню, догоню,

Хабибу до-го-ню!

Ну ее к черту! Придет-придет, чей раньше времени тренироваться! Странно, однако же: на войне Алеша совсем не думал про смерть - не боялся. Нет, конечно, укрывался от нее как мог, но в такие вот подробности не входил. Ну ее к лешему! Придет - придет, никуда не денешься. Дело не в этом. Дело в том, что этот праздник на земле - это вообще не праздник, не надо его и понимать как праздник, не надо его и ждать, а надо спокойно все принимать и "не суетиться перед клиентом". Алеша недавно услышал анекдот о том, как опытная сводня учила в бардаке своих девок: "Главное, не суетиться перед клиентом". Долго Алеша смеялся и думал: "Верно, суетимся много перед клиентом". Хорошо на земле, правда, но и прыгать козлом - чего же? Между прочим, куда радостнее бывает, когда радость эту не ждешь, не готовишься к ней. Суббота - это другое дело, субботу он как раз ждет всю неделю. Но вот бывает; плохо с утра, вот что-то противно, а выйдешь с коровами за село, выглянет солнышко, загорится какойнибудь куст тихим огнем сверху... И так вдруг обогреет тебя нежданная радость, так хорошо сделается, что станешь и стоишь, и не заметишь, что стоишь и улыбаешься. Последнее время Алеша стал замечать, что он вполне осознанно лг"бит. Любит степь за селом, зарю, летний день... То есть он вполне понимал, что он - любит. Стал стучаться покой в душе - стал любить. Людей труднее любить, но вот детей и степь, например, он любил все больше и больше.

Так думал Алеша, а пока он так думал, руки делали. Он вынул распаренный душистый веник из таза, сполоснул тот таз, навел в нем воды попрохладней... Дальше зачерпнул ковш горячей воды из котла и кинул на каменку - первый, пробный. Каменка ахнула и пошла шипеть и клубиться. Жар вцепился в уши, полез в горло... Алеша присел, переждал первый натиск и потом только взобрался на полок. Чтобы доски полка не поджигали бока и спину, окатил их водой из тазика. И зашуршал веничком по телу. Вся-то ошибка людей, что они сразу начинают что есть силы охаживать себя веником. Надо-сперва почесать себя - походить веником вдоль спины, по бокам, по рукам, по ногам... Чтобы он шепотком, шепотком, шепотком пока. Алеша искусно это делал: он мелко тряс веник возле тела, и листочки его, точно маленькие горячие ладошки, касались кожи, раззадоривали, вызывали неистовое желание сразу исхлестаться. Но Алеша не допускал этого, нет. Он ополоснулся, полежал... Кинул на каменку еще полковша, подержал веник под каменкой, над паром, и поприкладывал его к бокам, под коленки, к пояснице... Спустился с полка, приоткрыл дверь и присел на скамеечку покурить. Сейчас даже малые остатки угарного газа, если они есть, уйдут с первым сырым паром. Каменка обсохнет, камни снова накалятся, и тогда можно будет париться без опаски и вволю. Так-то, милые люди.

Пришел Алеша из бани, когда уже темнеть стало. Был он весь новый, весь парил. Скинул калоши у порога и по свежим половичкам прошел в горницу. И прилег на кровать. Он не слышал своего тела, мир вокруг покачивался согласно сердцу.

В горнице сидел старший сын Борис, читал книгу.

С легким паром! - сказал Борис.

Ничего,- ответил Алеша, глядя перед собой.- Иди в баню-то.

Сейчас пойду.

Борис, сын, с некоторых пор стал не то что стыдиться, а как-то неловко ему было, что ли,- стал как-то переживать, что отец его скотник и пастух. Алеша заметил это и молчал. По первости его глубоко обидело такое, но потом он раздумался и не показал даже вида, что заметил перемену в сыне. От молодости это, от больших устремлений. Пусть. Зато парень вымахал рослый, красивый, может, бог даст, и умишком возьмет. Хорошо бы. Вишь, стыдится, что отец пастух... Эх, милый! Ну, давай, давай целься повыше, глядишь, куда-нибудь и попадешь. Учится хорошо. Мать говорила, что уж и девчонку какую-то провожает... Все нормально. Удивительно вообще-то, но все нормально.

Иди в баню-то,- сказал Алеша.

Жарко там?

Да теперь уж какой жар!.. Хорошо. Ну, жарко покажется, открой отдушину.

Так и не приучил Алеша сыновей париться: не хотят. В материну породу, в Коростылевых. Он пошел собираться в баню, а Алеша продолжал лежать.

Вошла жена, склонилась опять над ящиком - достать белье сыну.

Помнишь,- сказал Алеша,- Маня у нас, когда маленькая была, стишок сочинила:

Белая березка

Стоит под дождем,

Зеленый лопух ее накроет,

Будет там березке тепло и хорошо.

Жена откачнулась от ящика, посмотрела на Алешу... Какое-то малое время вдумывалась в его слова, ничего не поняла, ничего не сказала, усунулась опять в сундук, откуда тянуло нафталином. Достала белье, пошла в прихожую комнату. На пороге остановилась, повернулась к мужу.

Ну и что? - спросила она.

Стишок-то сочинила... К чему ты?

Да смешной, мол, стишок-то.

Жена хотела было уйти, потому что не считала нужным тратить теперь время на пустые слова, но вспомнила что-то и опять оглянулась.

Боровишку-то загнать надо да дать ему - я намешала там. Я пойду ребятишек в баню собирать. Отдохни да сходи приберись.

Баня кончилась. Суббота еще не кончилась, но баня уже кончилась.